Поклен жевал поджаренный хлеб, запивал его винцом и громил деда.
Можно пойти и дальше. Если нельзя устроиться в труппе его величества – ведь не каждый же, господа, Бельроз, у которого, говорят, одних костюмов на двадцать тысяч ливров, – то отчего ж не пойти играть на ярмарке? Можно изрыгать непристойные шуточки, делать двусмысленные жесты, отчего же, отчего же!.. Вся улица будет тыкать пальцами!
– Виноват, я шучу, – сказал Поклен, – но ведь шутили, конечно, и вы?
Но неизвестно, шутил ли дед, точно так же, как неизвестно, что думал во время отцовских монологов малый Жан-Батист.
«Странные люди эти Крессе! – ворочаясь в темноте на постели, думал придворный обойщик. – Сказать при мальчишке такую вещь! Неудобно только, а следовало бы деду ответить, что это глупые шутки!»
Не спится. Придворный драпировщик и камердинер смотрит во тьму. Ах, все они. Крессе, такие! И покойница, первая жена, была с какими-то фантазиями и тоже обожала театр. Но этому старому черту шестьдесят лет. Честное слово, смешно! Ему орвьетан надо принимать! Он скоро в детство впадет!
Забота. Лавка. Бессонница…
А мне все-таки жаль бедного Поклена. Что же это за напасть, в самом деле! В ноябре 1636 года померла и вторая жена его.
Отец опять сидит в сумерках и тоскует. Он станет теперь совсем одинок. А у него теперь шестеро детей. И лавка на руках, и поднимай на ноги всю ораву. Один, всегда один. Не в третий же раз жениться…
И, как на горе, в то же время, когда умерла Екатерина Флеретт, что-то сделалось с первенцем Жаном-Батистом. Четырнадцатилетний малый захирел. Он продолжал работать в лавке, – жаловаться нельзя, он не лодырничал. Но поворачивался как марионетка, прости господи, у Нового Моста. Исхудал, засел у окна, стал глядеть на улицу, хоть на ней ничего и нет – ни нового, ни интересного. Стал есть без всякого аппетита…
Наконец назрел разговор.
– Рассказывай, что с тобой? – сказал отец и прибавил глухо. – Уж не заболел ли ты?
Батист уперся глазами в тупоносые свои башмаки и молчал.
– Тоска мне с вами, – сказал бедный вдовец, – что мне делать с вами, детьми? Ты не томи меня, а… рассказывай.
Тут Батист перевел глаза на отца, а затем на окно и сказал:
– Я не хочу быть обойщиком. Потом подумал и, очевидно решившись развязать сразу этот узел, добавил:
– Чувствую глубокое отвращение. Еще подумал и еще добавил:
– Ненавижу лавку.
И чтобы совсем доконать отца, еще добавил:
– Всем сердцем и душой!
После чего и замолчал.
Вид у него при этом сделался глупый. Он, собственно, не знал, что последует вслед за этим. Возможна, конечно, плюха от отца. Но плюхи он не получил. Произошла длиннейшая пауза. Что может помочь в таком казусном деле? Плюха? Нет, плюхой здесь ничего не сделаешь. Что сказать сыну? Что он глуп? Да, он стоит как тумба, в лицо у него тупое в этот момент. Но глаза как будто не глупые и блестящие, как у Марии Крессе.
Лавка не нравится? Быть может, это ему только кажется? Он еще мальчик, в его годы нельзя рассуждать о том, что нравится, а что не нравится. Он просто, может быть, немножко устал? Но ведь он-то, отец, еще больше устал, и у него-то ведь помощи нет никакой, он поседел в заботах…
– Чего же ты хочешь? – спросил отец.
– Учиться, – ответил Батист.
В это мгновение кто-то нежно постучал тростью в дверь, и в сумерках вошел Луи Крессе.
– Вот, – сказал отец, указывая на плоеный воротничок, – он, извольте видеть, не желает помогать мне в лавке, а намерен учиться.
Дед заговорил вкрадчиво и мягко. Он сказал, что все устроится по-хорошему. Если юноша тоскует, то надо, конечно, принять меры.
– Какие же меры? – спросил отец.
– А в самом деле отдать его учиться! – светло воскликнул дед.
– Но позвольте, он же учился в приходской школе?
– Ну что такое приходская школа! – сказал дед. – У мальчугана огромные способности…
– Выйди, Жан-Батист, из комнаты, я поговорю с дедушкой.
Жан-Батист вышел. И между Крессе и Поклоном произошел серьезнейший разговор.
Передавать его не стану. Воскликну лишь: о, светлой памяти Людовик Крессе!
Знаменитая парижская Клермонская коллегия, впоследствии Лицей Людовика Великого, действительно нисколько не напоминала приходскую школу. Коллегия находилась в ведении членов могущественного Ордена Иисуса, и отцы иезуиты поставили в ней дело, надо сказать, прямо блестяще, «для вящей славы божией», как все, что они делали.
В коллегии, руководимой ректором, отцом Жакобусом
Дине, обучалось до двух тысяч мальчиков и юношей, дворян и буржуа, из которых триста были интернами, а остальные – приходящими. Орден Иисуса обучал цвет Франции.
Отцы профессора читали клермонцам курсы истории, древней литературы, юридических наук, химии и физики, богословия и философии и преподавали греческий язык. О латинском даже упоминать не стоит: клермонские лицеисты не только непрерывно читали и изучали латинских авторов, но обязаны были в часы перемен между уроками разговаривать на латинском языке. Вы сами понимаете, что при этих условиях можно овладеть этим фундаментальным для человечества языком.
Были специальные часы для уроков танцев. В другие же часы слышался стук рапир: французские юноши учились владеть оружием, чтобы на полях в массовом бою защищать честь короля Франции, а в одиночном – свою собственную. Во время торжественных актов клермонцы-интерны разыгрывали пьесы древнеримских авторов [], преимущественно Публия Теренция и Сенеки.